Путь:

Театр кукол им. А.К. Брахмана

«Утраченные иллюзии» в Большом

Дмитрий Ренанский объясняет, как сделаны «Утраченные иллюзии» Леонида Десятникова, а Анна Гордеева – как Алексей Ратманский отразил в этом драмбалете свои отношения с театром.

В поисках утраченного времени

Предыдущей работой Леонида Десятникова в музыкальном театре, также инициированной Большим, были «Дети Розенталя» (2005). При видимых внешних различиях (где, казалось бы, опера по Сорокину, а где балет по Бальзаку) «Дети Розенталя» и «Утраченные иллюзии» (УИ) образуют дилогию: сюжет обеих партитур — работа не столько с музыкальным языком и композиторской техникой, сколько с культурными парадигмами.

Ключ к новой партитуре Леонида Десятникова стоит искать в обстоятельствах ее заказа: Алексей Ратманский, как известно, предложил композитору написать музыку на готовое либретто, созданное Владимиром Дмитриевым для драмбалета Бориса Асафьева и Ростислава Захарова. Если УИ-1936 сочинялись как театральный ремейк одноименного романа Оноре де Бальзака, то авторы УИ-2011 отталкивались не столько от конкретного текста или story, сколько от их отражений (и искажений) в историко-культурных призмах.

В УИ-1936 искусство подражало жизни, в УИ-2011 оно подражает только искусству: если Дмитриев — Асафьев — Захаров пересказывали музыкальным и театральным языком бальзаковскую фабулу, то Десятников работает скорее по рецепту набоковского Себастьяна Найта (и своего гуру Игоря Стравинского): «Я хочу показать вам не изображение пейзажа, а изображение различных способов изображения некоего пейзажа, и я верю, что их гармоническое слияние откроет в пейзаже то, что мне хотелось вам в нем показать».

Сюжетом «Детей Розенталя» была невозможность существования оперы в сегодняшнем мире и в конечном счете ее гибель. Если учесть, что в иерархии музыкальных жанров (да и в иерархии европейской культуры) опера занимает высшую позицию, становится понятно, что в «Детях Розенталя» Десятников говорил о принципиальной для современного художника невозможности creation — об утрате последних иллюзий относительно пресловутой возможности высказывания. В УИ он не столько говорит, сколько пересказывает, не столько создает, сколько реконструирует.

Роль confession выполняют положенные на музыку французские стихотворения Федора Тютчева: в исполнении надмирного меццо-сопрано Светланы Шиловой они звучат в оригинале и в русском переводе Михаила Кудинова в прологе и эпилоге — как авторские кавычки, заключающие в себе музыку балета. «И время я прошу: о, не беги, постой» — это мотто УИ резюмирует и главную idée fixe всего десятниковского творчества еще со времен «Дара» и «Свинцового эха»: завороженное наблюдение за ходом времени (в данном случае — культурного времени), желание и невозможность его остановить.

Тютчевская «бездна между нами — / Между тобой и мной» — это та бездна между культурной ситуацией сегодняшнего дня и прошлым искусства, над которой всегда парил и которую на протяжении всей своей карьеры пытался преодолеть Десятников. Потому основным средством выразительности и главным строительным материалом УИ становится кантилена: она — тот самый «узел, лента, снур, крючок, ключ, цепь», способный не только соединить одну ноту с другой, но и навести мосты в музыкальном и историческом времени, ход которого Десятников все же пытается остановить посредством tempo rubato и нескончаемых форшлагов, задержаний, опеваний и репетиций.

В большом адажио первого акта УИ есть вальс, целиком построенный на остинатном повторении одного и того же короткого мотива (привет «Забытым вальсам» Листа). Эта попытка, зацепившись за обрывок музыкальной мысли, вспомнить о чем-то уже почти утраченном — миниатюрная модель всего сочинения: Десятников написал балет-воспоминание о музыкальном романтизме, который из современного культурного контекста представляется той самой утраченной иллюзией. Потому в УИ отсутствует чаще всего организующий драматургию произведений Десятникова конфликт оригинального и заимствованного: сочиненное ассимилировано с пересочиненным, «свое» абсорбирует «чужое» (так и хочется продолжить: ведь в воспоминаниях фикшн чаще всего неотделим от fatti reali, а субъективное — от действительности).

В силу этого в УИ так мало точно атрибутируемых цитат и аллюзий. Их на все два часа чистой музыки, собственно, пара: вариации на тему вступления к шестой картине «Пиковой дамы» (Лиза у Зимней канавки) да инкрустированная колоколом реплика коды второй части Соль-мажорного концерта Мориса Равеля. Еще имеется, конечно, вихревая фигура «Вальса снежинок» из «Щелкунчика», волны из финала Семнадцатой бетховенской сонаты, арпеджированный аккомпанемент из сен-сансовского «Лебедя» и параллельные аккорды из Эрика Сати — но ими Десятников пользуется как расхожими фигурами музыкальной речи, не считая необходимым ретушировать оригинальное авторство и ссылаться на первоисточник.

Для облика УИ куда более важен общий романтический вектор сочинения. Партитура этого балета вполне могла бы стать фортепианным концертом, одним из главных музыкальных жанров XIX века: виртуозная сольная партия, в которой как рыба в воде чувствует себя едва ли не лучший из молодых российских пианистов Лукас Генюшас, воплощает обобщенную романтическую идиому, в которой синтезировано и шопеновское, и листовское, и шумановское. Точная идентификация намеренно затруднена: ограничив поле стилевой игры УИ, Десятников вместе с тем избегает чистоты стиля и предпочитает не отвечать прямо на возникающие у зрителей вопросы — ведь, полагаясь на память (пускай и слуховую память человечества), ни в чем нельзя быть окончательно уверенным.

Потому ключевой лейтмотив УИ — повисающее в воздухе вопросительное фортепианное прелюдирование; потому ключевым элементом хореографической лексики спектакля Алексей Ратманский сделал прыжок — как попытку преодолеть земное притяжение, попытку зависнуть между. Потому, возможно, в качестве доминирующей в УИ Десятников избирает французскую музыкальную традицию, с ее гармонической, ритмической и интонационной свободой; с ее принципиальной зыбкостью, изменчивостью и постоянным желанием преодолеть ортодоксальные рамки австро-немецкого музыкального мышления.

Zum Raum wird hier die Zeit — лучше, чем вагнеровской строчкой из кульминации первого акта «Парсифаля» («Пространством стало время»), об УИ не скажешь. Предмет этой партитуры — встреча трех эпох и трех культурных моделей. Из постмодернистского сегодня Десятников смотрит на романтизм девятнадцатого века и описываемое Бальзаком время сквозь ностальгический неоромантизм века двадцатого, только что разочаровавшегося в идеалах модернистской молодости (именно поэтому один из главных источников УИ, чутко подчеркиваемый музыкальным руководителем постановки Александром Ведерниковым, — романтизм зрелого и позднего Прокофьева). Партитура Десятникова настояна на двухвековом европейском опыте утраты культурных иллюзий — и потому так нестерпимо горька.

Без финала

«Утраченные иллюзии важны для каждого из нас, — сказал Алексей Ратманский на пресс-конференции, предшествовавшей премьере. — Для поколения, для страны, для искусства балета в целом». А через несколько минут, отвечая на вопрос, много ли общего у поставленного им спектакля с романом Оноре де Бальзака, заметил: «Социальное, которое так сильно у Бальзака, не сфера балета. Сфера балета — движения души». В вечер премьеры обнаружилось, что вторая фраза имеет гораздо большее отношение к конечному продукту — балету «Утраченные иллюзии», поставленному хореографом в Большом театре, — чем первая. Про поколение и страну там нет ничего; про движения души балетмейстера Ратманского, пять лет работавшего в Большом театре худруком, — три акта. Три часа с двумя антрактами.

В романе Бальзака юный поэт пытается завоевать Париж, занимаясь, помимо прочего, театральной журналистикой — и это презренное ремесло приводит его к моральному и материальному краху. Владимир Дмитриев, в 1936 году сочиняя либретто для композитора Бориса Асафьева и балетмейстера Ростислава Захарова, сменил герою профессию: из журналиста, существа никчемного, по мнению театральных людей, он стал человеком творческим — композитором. Люсьен — имя осталось от романа — приносил партитуру свеженаписанного балета «Сильфида» в Парижскую оперу, где директор сначала встречал его презрительно, но после принимал балет к постановке, под влиянием примы Корали, которой музыка понравилась. Далее — роман с Корали; злость ее богатого покровителя, оставленного балериной ради юного творца; интрига соперницы Корали в театре — Флорины, которая также захотела получить новенький балет, уже для себя лично. И, наконец, падение композитора: он оставляет высокоодаренную Корали ради техничной, но пустой Флорины и пишет для нее бодренькую, а не высокодуховную музыку. Творческие муки, раскаяние — но счастливые дни не вернешь; Люсьен прибегает на квартиру к Корали слишком поздно: разочаровавшаяся девушка вернулась к опекавшему ее папику.

История происходит в театре, у театра и с театральными людьми связана. И Ратманский, решив заново рассказать эту историю (на совершенно новую музыку, написанную Леонидом Десятниковым), именно это старое либретто и взял. Ему было что сказать про театр.

«Утраченные иллюзии» Ратманского — что бы он ни говорил там про страну (в которой, безусловно, не осталось иллюзий) — это история его личных отношений с театром. И, кажется, к сожалению, с театром вообще, а не только с тем, что десять лет ремонтируется в центре российской столицы. С этой точки зрения важны несколько ключевых сцен спектакля.

Первый приход Люсьена (в первом составе — кругленький Иван Васильев, во втором — более романтически выглядящий Владислав Лантратов) в Оперу. Художник Жером Каплан, выбравший для всего — костюмов, декораций — слегка потускневшие, слегка вытравленные цвета, эффект старой фотографии, явно вспоминает Дега, его балеринок в классе. Балеринки упражняются в центре сцены, поодаль у станка разминается премьер, и всё вроде бы в порядке, но стоит прекратиться музыке (а класс работает под скрипку, как принято было в XIX веке, а не под рояль, как в наше время), как белоснежная стайка богинь превращается в гудящих куриц, подступающих к балетмейстеру-репетитору, что вел урок, с громогласными претензиями — они именно разговаривают и кричат на сцене. А премьер (Артем Овчаренко, в следующий вечер — Александр Волчков), только что выдававший изящные па, скандалит с автором из-за слишком сложного текста, в котором он выглядит невыигрышно, и тут сразу вспоминаются все дискуссии, которые вел с премьерами в Большом Ратманский. (Результатом этих споров стало то, что и в дни правления балетмейстера в Большом, и сейчас никто из лидеров «старой гвардии» в спектакле не занят.)

Первое представление сочиненного Люсьеном балета. Сцена не показана, она находится где-то за реальной правой дальней кулисой, там сияет свет, и оттуда летят бутафорские букеты. Зато показано картонное дерево, за которым прячется автор, наблюдающий за ходом спектакля. Оттуда, из света, выбегают стайки танцовщиц, оттуда летит Корали, эта неземная девушка, в которую он влюбляется сразу (Наталья Осипова, во втором составе Светлана Лунькина). У героя кружится голова, и, когда на сцену выпархивает одетый в килт премьер (они танцуют «Сильфиду», мы помним), Люсьен переживает тот эмоциональный подъем, который только и бывает на удачной премьере.

Танцы премьера и Люсьена поставлены синхронно — в одинаковых движениях они движутся друг напротив друга и рядом друг с другом: совершенно отчетливо Люсьен видит в танцовщике себя, свое воплощение. (Вряд ли так впрямую это бывает у композиторов, но о том надо спросить у Десятникова, а вот трансляция себя в исполнителя — дело естественное для балетмейстера.) И в этот момент счастья, триумфа Люсьен не помнит, как, мягко говоря, неприятно вел себя премьер на репетиции. И в этом есть правда жизни: в момент спектакля нюансы взаимоотношений худрука-начальника и артиста-подчиненного исчезают. Надо только, чтобы спектакль был удачным.

В театре все еще полно для Люсьена очарования, он на все готов смотреть (то есть зрителю предлагается смотреть) умиляясь: даже на двух рабочих, что не вовремя вытаскивают на сцену какую-то деревянную ерунду. Но очарование исчезнет очень скоро.

Во втором акте на карнавале коварная Флорина соблазняет Люсьена, чтобы вынудить его написать ей балет: тут «романс», конечно, важен, но по сути — тут о другом соблазне речь. В либретто 1936 года предполагалось, что у Корали и Флорины были реальные прототипы: Мария Тальони и Фанни Эльслер, две замечательные балерины, первая из которых прославилась как прима лирическая, вторая — как прима бравурная. Сцена на карнавале — искушение композитора бравурой: и пусть в «описываемые времена» фуэте еще не было изобретено, Флорина (Екатерина Крысанова, затем Екатерина Шипулина) шарашит именно фуэте на игровом столе. Сдается мне, что для Ратманского было важно, чтобы именно после этого фуэте вспыхнула первая овация зала. «Что и требовалось доказать»: публика реагирует на чистый трюк, а не на лирические арабески. То есть соблазняет композитора вообще-то публика, а не Флорина.

Третий акт — балет в балете «В горах Богемии». Вместо утонченных сильфид на сцене (теперь она нам вполне явлена, и стулья поставлены, и клакеры на них сидят и кричат в нужные моменты) — кабареточный дивертисмент с усатыми разбойниками. Милый такой капустник с преувеличенными жестами, нечто вроде пародии на все приключенческие балеты разом (можно вспомнить, например, «Корсара», которого Ратманский делал вместе с Юрием Бурлакой). Ну хохма и хохма, но не зря «сочинивший» эту музыку Люсьен мечется по сцене. Дело даже не в том, что ему самому не нравится то, что он придумал, — это бывает. А в том, что балетмейстер, который этот балет ставил, пожилой комический персонаж, относится к этой чепухе явно с большим энтузиазмом, чем к прежней «Сильфиде». Человек, только что ставивший важнейшую для тебя музыку, теперь с пылом занимается музыкой «лошадиной» (театральный фольклор, под такую кони в цирке маршируют). То есть нет критериев: непонятно, что хорошо и что плохо и кому в художественном смысле можно доверять. Вот от этого можно сойти с ума и метаться по просцениуму («туманной набережной Сены»), решая, утопиться ли или все-таки подождать.

У балета нет финала. То есть он есть: Люсьен сидит у открытой двери, в которую только что ушла Корали (его муза? его талант?), он ее не застал. Сидит и пялится в пустоту. Будет ли что-нибудь впереди, неясно.​