Путь:

Театр кукол им. А.К. Брахмана

Треугольник строгого режима

 


"Враги: история любви" в "Современнике"

Режиссер Евгений Арье выпустил московскую версию своего израильского спектакля по роману Исаака Башевиса-Зингера. Черный юмор жертв холокоста оценила АЛЛА ШЕНДЕРОВА.

"Мне знакомо твое лицо, где мы могли видеться: Треблинка, Майданек, Освенцим?.." Роман нобелевского лауреата Исаака Башевиса-Зингера напоминает сборник горьких философских притч, иллюстрациями к которому служат судьбы его персонажей. "Если время представляет категорию разума, то прошлое живо, как и настоящее: Каин продолжает убивать Авеля, евреев сжигают и сжигают в Освенциме, а сам я все еще прячусь в стоге сена, и нацист тычет мне в голову штыком",— размышляет герой "Врагов" Герман Бродер. Польский еврей, обосновавшийся на Кони-Айленде, он пишет речи за раввина и торгует книгами, ездит к любовнице и ссорится из-за нее с женой, машинально, боковым зрением, присматривая, где спрячется, когда нацисты займут Нью-Йорк.

Спустя десять лет после войны холокост аукается в сознании героев Зингера манией преследования, мыслями о суициде и утратой веры в Бога, о котором одна из героинь даже спрашивает, не нацист ли Он. Эти жутковатые парадоксы Зингеру удается сочетать с мелодраматическим сюжетом — лихости интриги позавидовали бы голливудские сценаристы (недаром в 1989-м роман экранизировал Пол Мазурски), а знанию психологии — русские классики. У любовного треугольника по ходу сюжета появляется четвертый угол: сгинувшая в концлагере первая жена Германа, Тамара, остается в живых и является к бывшему мужу, до смерти напугав его вторую жену — польскую крестьянку, прятавшую Германа от немцев.

Евгению Арье и Рои Хэну, переложившим роман для сцены, удалось сохранить баланс между мелодрамой и философией, а быстрая смена сцен придает действию такой динамизм, что спектакль смотрится почти как детектив — не читавший роман русский зритель безуспешно пытается просчитать следующий поворот сюжета. Изломанная красотка Маша (Чулпан Хаматова) и малограмотная Ядвига (Алена Бабенко) одновременно беременеют, Герман же вновь соблазняет Тамару (Евгения Симонова), беспокоясь, спрашивают ли о нем их убитые в концлагере дети, когда являются ей во сне...

С этим коктейлем из любви, смерти и почти несовместимых с жизнью подробностей актеры, а главное, актрисы "Современника" и примкнувшая к ним Евгения Симонова справляются почти безупречно — они остроумны и неслезливы. Чулпан Хаматова играет Машу подранком, чьи соблазнительные извивы и хрипловатый смех каждую секунду грозят обернуться срывом в безумие. Алена Бабенко оттеняет контраст кукольной внешности, журчащего польского говора и истовой страсти крестьянки, воспринимающей служение Герману как следование божьему пути. Евгении же Симоновой удается не только достоверно сыграть Тамару, но наметить за конкретным образом целую тему — о том, как обугленная жизнью женщина проходит путь от злобы и ревности до почти библейской мудрости.

"Ты что, ангел?" — с детским любопытством спрашивает ее Герман. На редкость убедительный в амплуа интеллигента Сергей Юшкевич играет вариацию на тему героя "Осеннего марафона" — недотепы, уставшего от вранья и органически не способного быть счастливым.

Режиссура Евгения Арье, создавшего в Израиле театр "Гешер", может, и показалась бы слегка архаичной, но ее выручают декорации, придуманные Семеном Пастухом. Окутанный синевой задник (поклон Питеру Бруку и Бобу Уилсону) и ездящие из стороны в сторону, как бы сметающие персонажей черные ширмы создают зыбкое ощущение между сном и явью, обеспечивая почти киношную смену кадров. Раздаются непонятные телефонные трели: то ли лагерное наследие, то ли реальные звонки тоскующей Маши. По авансцене сама собой движется телефонная будка, а в глубине мелькает лодочка Харона — то с погибшими детьми Германа, то с матерью Маши, анекдотично изумляющейся собственной смерти. На той же лодке вполне живой, но совсем завравшийся Герман вывозит Машу на пленэр. Словом, живые сосуществуют с мертвыми, а зритель, вздрогнув от ужаса, тут же принимается хохотать.

Никакого финального облегчения ни автор, ни режиссер своим героям не посылают. Но его дают сами интонации, тон и ритм актеров, верно почувствовавших внутреннюю музыку прозы Зингера. Потому в памяти остается не страшный смысл слов героя, вновь повествующего о застывшем времени, в котором живы и палачи, и жертвы, а его тонкая, виноватая улыбка и взгляд вверх. "Я снова сижу в стоге сена, а Он тычет в меня штыком",— повторяет Герман Бродер, смущенный своей догадкой, но, похоже, готовый теперь принять любую участь.